Мэри билась в истерике. Барбара, как могла, старалась успокоить ее.
Эвери нашел какую-то ткань. Это, вероятно, была чья-то рубашка или сорочка. Он не знал, да это его и не заботило. Он спеленал ребенка осторожно, словно боялся ему повредить, словно он в любую минуту мог заплакать. Затем вышел из палатки.
Он собирался унести ребенка из лагеря, но Том не пустил его.
— Я хочу видеть моего ребенка.
Его голос звучал так же твердо, как у Барбары.
Эвери осторожно развернул маленький сверток, и в мерцающем свете костра они с Томом молча смотрели на сморщенное, но в то же время странно спокойное личико.
— Он был бы славным малым, — с трудом сказал Том. — Это мальчик?
— Прости, Том. Я не знаю. — Эвери чувствовал себя несчастным, видя горе Тома и Мэри. — Хочешь, чтобы я посмотрел?
— Нет, — сказал Том тем же твердым голосом. — Не тревожь его. Пусть теперь отдыхает. Ему туго пришлось. Ему нужно чуточку отдохнуть, верно?
Эвери старался сдержать слезы, что текли по его лицу. Он старался загнать их обратно в свои глаза. Но они не слушались.
Том и Эвери смотрели на трупик ребенка, который никогда не будет жить на свете, и их слезы капали на маленькое, странно мудрое личико. Их слезы смешивались: привет и благословение. Прощанье. Первое и последнее, что все-таки должен получить в этом мире человек.
— Мне лучше пойти к Мэри, — наконец сказал Том. — Теперь я нужен ей. Теперь я ей очень нужен.
И странно, но именно Том успокоил Эвери.
— Ричард, — спокойно сказал он. — Ты не должен ничего говорить. Я знаю. Он принадлежал всем нам. Так есть, и так будет. Что бы ни случилось, это принадлежит всем нам… Я останусь с Мэри. Все будет хорошо.
Он повернулся и пошел к палатке.
Эвери заботливо завернул ребенка. Он был еще теплый — и это тепло создавало мучительную иллюзию жизни.
Эвери похоронил младенца уже на рассвете. Барбара не отпустила его из лагеря ночью, и поэтому обломок крушения, который был ребёнком Тома и Мэри, немо и неподвижно лежал на земле под сверкающим звездным балдахином.
Остаток ночи никто не спал. Физически Мэри чувствовала себя лучше, чем кто-либо смел надеяться. Но горе, словно льдом, сковало ее. Она не плакала и казалась опустошенной. На сердце ее лежал камень, и никто, даже Том, не мог помочь ей освободиться от него. Конечно, этот камень не останется с ней навсегда, но до тех пор, пока боль не притупится, она будет носить его в себе.
Эвери покинул лагерь на рассвете, взяв с собой томагавк и, теперь уже холодный, маленький сверток несбывшихся надежд. Он не стал уходить далеко от лагеря. Он пошел к ручью, где они брали воду, и стал искать высокое дерево, которое легко можно было бы узнать. Он нашел такое дерево у самой кромки воды. Он почему-то подумал про себя: «Малышу это понравится. Здесь тень и журчание ручья… И ему не будет здесь одиноко, потому что мы будем приходить к нему каждый день».
Затем он положил сверток на землю и начал томагавком копать в мягкой земле маленькую могилу.
Наконец он выкопал достаточно глубокую яму. Он положил младенца — по-прежнему завернутого в рубашку Тома — в землю, которая уже была теплее, чем его тело.
Эвери не очень верил в Бога. Но было что-то, он чувствовал, было что-то, что он должен сказать. Говорить — совсем не то, что подумать, — даже если этого никто не слышит. Это что-то вроде обряда. Это должно звучать как реквием.
— Здесь, — произнес он твердым, но спокойным голосом, — я предал земле чужого мира часть того, что я люблю, часть Земли. Если бы этот ребенок остался в живых, этот мир был бы его родиной… Возможно, это первый представитель разумной расы, родившийся на этой планете… Но я даже не знаю, почему мы попали сюда с Земли или почему Бог — если это Бог — лишил этого ребенка права на жизнь… Но я знаю — тем, что мы похоронили здесь частицу нашей жизни, мы накрепко связаны с этим местом, которое уже не можем покинуть. Мы установили связь и владение, ибо здесь осталось нечто от двух людей, которые были счастливы вместе и теперь вместе должны страдать. Их мертворожденный ребенок уже удобрил почву земли, на которой мы до сих пор были чужими. Теперь это наше, ибо мы и эта земля теперь связаны чем-то тайным и глубоким… Я больше не могу ничего сказать, потому что я не знаю, можно ли сказать больше. Разве что… Во имя Тома, Мэри, Барбары и меня — Аминь.
Опечаленный и несколько удивленный своими собственными мыслями, Эвери принялся закапывать могилу. Затем он тщательно заровнял землю и направился в лагерь.
Пока он шел, нелепая арифметика занимала его. Первое: Том ранен; второе: Барбару похитили; и, наконец, третье: ребенок убит. Первое, второе, третье. Что же будет четвертым, пятым, шестым? Что еще? Первое: Том ранен; второе: Барбару похитили, и, наконец, третье: ребенок убит…
Ребенок убит. Это самое главное. И теперь это угрожает другому ребенку. Неужели и он тоже будет постоянно подвергаться опасности до или после рождения? И ему придется научиться жить в страхе, который он не в состоянии понять?
Ранним утром, шагая по хорошо знакомой дороге, Эвери нашел ответ на этот вопрос.
Завтрак прошел в угрюмом молчании. Мэри уже могла ходить, но она предпочла остаться в палатке — смотрела в пустоту, ничего не хотела, ничего не ела. Остальные, однако, проголодались. Они негодовали на этот голод, но все-таки ели. Каким-то образом — наверное, из-за неизвестных химических процессов, — горе обострило аппетит. Это смущало их, но, видимо, недостаточно сильно.